Процедура очень затянулась. Видно, дебаты в куриях никак не улягутся, борьба идет не на шутку, и собранию будет предложена не одна, а несколько кандидатур, — в противном случае бургомистр просто объявил бы избранным названное куриями лицо… Странно! Никто не знает, где и как зарождаются слухи и каким образом просачиваются из ратуши на улицу, чтобы немедленно распространиться в толпе. Или, может быть, г-н Касперсен, старейший из двух служителей ратуши, тот, что именует себя не иначе как «государственным чиновником», стоя в подъезде с опущенным долу взором и сжатыми зубами, как-нибудь незаметно, уголками губ, сигнализирует толпе? Вот уже стало известно, что предложения всех трех избирательных курий, наконец, поступили и что выставлены три кандидата: Хагенштрем, Будденброк, Кистенмакер! Дай бог, чтобы при подаче бюллетеней голоса не разделились! Те, на ком нет теплых ботиков, начинают усиленно приплясывать на месте — у них уже коченеют ноги.

Здесь, на улице, собрались представители всех классов общества. Моряки с открытыми татуированными шеями стоят, засунув руки в широкие и глубокие карманы брюк; грузчики в блузах и коротких штанах из черной промасленной парусины, с мужественными и простодушными лицами; ломовики с бичами в руках, — они слезли со своих доверху нагруженных мешками подвод, чтобы узнать результаты выборов; служанки в завязанных на груди косынках, в передниках поверх толстых полосатых юбок, в беленьких чепчиках на затылке, с корзинами в обнаженных руках; торговки рыбой и зеленью, даже несколько смазливеньких цветочниц в голландских чепчиках, в коротких юбках и белых кофточках с широкими сборчатыми рукавами, струящимися из вышитых лифов; тут и торговцы, без шапок выскочившие из близлежащих лавок; оживленно обменивающиеся мнениями и хорошо одетые молодые люди — сыновья зажиточных купцов, проходящие обучение в конторах своих отцов или их приятелей, даже школьники с сумками для книг в руках или ранцами за плечами.

За спинами двух бородатых рабочих, прилежно жующих табак, стоит дама; она от волненья все время вертит головой, стараясь из-за четырехугольных плеч этих дюжих парней увидеть ратушу. На ней длинная, опушенная коричневым мехом ротонда, которую она обеими руками придерживает изнутри; лицо ее скрыто под густой коричневой вуалью; ноги в резиновых ботиках без устали топочут по талому снегу.

— Вот помяни мое слово, твоего хозяина, господина Курца, опять провалят, — говорит один рабочий другому.

— Да уж его дело гиблое. Они и обсуждают-то только троих: Хагенштрема, Кистенмакера и Будденброка.

— Ага! Теперь спрашивается только, кто кого осилит.

— А как по-твоему?

— По-моему? Да, пожалуй, Хагенштрем.

— А ну тебя!.. На черта нам сдался этот Хагенштрем? — Он сплевывает табак себе под ноги, так как плюнуть «дугой» из-за тесноты невозможно, потом обеими руками подтягивает штаны вверх из-под ремня и продолжает: — Хагенштрем обжора, он до того разжирел, что через нос дышать не может… Нет уж, если хозяина моего, господина Курца, опять прокатят, так я за Будденброка. У него башка что надо!

— Так-то оно так, да Хагенштрем побогаче будет.

— Не велика важность. Тут не в богатстве дело.

— А Будденброк очень уж охоч пыль в глаза пускать — манжетки какие-то, шелковые галстуки, усы закрученные… Видал ты, как он ходит? Подпрыгивает на каждом шагу, точно сорока.

— Ну и дурак же ты! При чем тут сорока?

— Это у него, что ли, сестра от двух мужей домой вернулась?

Дама в ротонде вздрагивает.

— Да, такое уж дело вышло. Ну, да мы про то ничего не знаем — консул за сестру не в ответе.

«Конечно, не в ответе! — думает дама под вуалью. — Не в ответе! Слава тебе, господи!»

— И потом, — продолжает тот, что стоит за Будденброка, — у него ведь сам бургомистр сына крестил, а это что-нибудь да значит, уж будь покоен!

— Конечно, значит! — шепчет дама. — Слава богу, это произвело впечатление!..

Она опять вздрагивает: новый слух пронесся в толпе, пробежал по рядам и достиг ее ушей. Выборы не дали никакого результата. Отпал Эдуард Кистенмакер, получивший наименьшее число голосов. Борьба между Хагенштремом и Будденброком продолжается. Какой-то горожанин с важным видом заявляет, что, в случае если голоса разделятся поровну, будут избраны пять «старейшин», которые и решат дело большинством голосов.

Внезапно с подъезда ратуши доносится голос:

— Выбрали Хейне Зеехазе!

А Зеехазе горький пьяница, который развозит на тележке свежевыпеченный хлеб. Все покатываются со смеху и стараются разглядеть остряка. Даму под вуалью тоже на мгновенье охватывает нервный смех, плечи ее вздрагивают, но она тотчас же овладевает собой: сейчас не время шутить, — и опять, замирая от ожидания, устремляет взгляд на ратушу через плечи рабочих. Но в тот же миг руки ее опускаются, так что ротонда распахивается на груди; она стоит поникшая, бессильная, уничтоженная…

«Хагенштрем!» — Весть эта, неведомо каким путем, проникла в толпу. Может быть, выросла из-под земли или упала с неба, но она повсюду. Никто уже не спорит. Все решено: Хагенштрем! Да, да, значит, все-таки он! Больше ждать нечего. Даме под вуалью следовало бы это знать заранее. Так всегда бывает в жизни. Сейчас остается только идти домой. Слезы душат ее.

Но это длится не больше секунды. Какой-то внезапный толчок вдруг заставляет толпу податься назад, движение пробегает по рядам, передние, пятясь, напирают на задних — и в то же мгновенье у подъезда вспыхивает что-то ярко-красное — алые камзолы обоих служителей, Касперсена и Улефельдта. Они появляются бок о бок, в полном парадном облачении — при шпагах, в треуголках, в белых рейтузах, в ботфортах с желтыми отворотами, и прокладывают себе путь в расступающейся толпе.

Они шагают, как сама судьба: суровые, безмолвные, величественные, не глядя по сторонам, с неумолимой решительностью держась направления, предуказанного им исходом выборов. И идут они не к Зандштрассе — нет, не туда! — а направо вниз, по Брейтенштрассе!

Дама под вуалью не верит своим глазам. Но все вокруг видят то же, что и она. Толпа устремляется вслед за служителями, уже слышны голоса: «Нет, нет, Будденброк! Хагенштрем не прошел!»

Из подъезда торопливо выходят какие-то господа, они оживленно переговариваются, заворачивают за угол и идут вниз по Брейтенштрассе, торопясь первыми принести поздравления.

Дама плотно запахивает ротонду и пускается бежать. Она бежит так, как, собственно, даме бегать не положено. Вуаль сбилась на сторону и открыла ее разгоряченное лицо; но она этого не замечает. И хотя один из ее обшитых мехом ботиков то и дело зачерпывает снег и отчаянно ей мешает, дама обгоняет вся и всех. Она первой достигает дома на углу Беккергрубе, отчаянно трезвонит в колокольчик, кричит отворившей ей дверь служанке: «Идут, Катрин, идут!» — опрометью взбегает по лестнице, врывается в гостиную, где брат, и впрямь несколько бледный, откладывает газету и делает движение, как бы умеряющее ее пыл… Она бросается ему на шею и снова восклицает:

— Идут, Том, идут! Ты, ты избран, а Герман Хагенштрем провалился!

Это было в пятницу. А уже на следующий день сенатор Будденброк, стоя в ратуше перед креслом покойного Джемса Меллендорфа, в присутствии отцов города и делегатов городской думы приносил торжественную присягу.

— Клянусь добросовестно выполнять свои обязанности, в меру сил стремиться ко благу родного города, свято придерживаться его конституции, честно управлять общественным достоянием и при несении службы, равно как и участвуя в выборах, не руководствоваться ни собственной выгодой, ни родственными или дружескими отношениями. Клянусь блюсти законы города и по справедливости судить о каждом, будь он богат или беден. Клянусь не оглашать того, что не подлежит оглашению, и особливо хранить в тайне то, что мне будет тайно доверено. И да поможет мне господь бог!

5

Все наши желания и поступки порождаются известными потребностями наших нервов, потребностями, которые не легко определить словами. То, что считалось «суетностью» Томаса Будденброка, — его забота о своей внешности, расточительное щегольство в одежде, — на самом деле было чем-то совершенно иным. В корне своем то было желанием деятельного человека сознавать себя неизменно подтянутым, безупречным с головы до пят, — поскольку такое сознание поддерживает иллюзию твердости и спокойствия духа. Однако с годами росли требования, которые он предъявлял к самому себе и которые окружающие предъявляли к его способностям и силам. Он был перегружен делами — личными и общественными. При распределении обязанностей между членами сената ему досталось управление департаментом налогов. Но железнодорожное дело, таможни и прочие государственные институции также требовали его неусыпного внимания. Во время бесчисленных заседаний всевозможных правлений и контрольных комиссий, в которых он неизменно председательствовал после своего избрания, ему требовались вся его осмотрительность, светскость и гибкость, чтобы не задеть самолюбия людей, много старше его годами, создать видимость уважения к их долголетнему опыту и при этом не выпустить власти из своих рук.