— Попрошу вас несколько хороших роз. О, мне все равно, пусть французских…

Когда же «тетя Лотхен» скрылась за дверью, он тихо добавил:

— Ну так, убери их, Анна! Здравствуй, моя малютка! Сегодня, увы, я пришел к тебе с тяжелым сердцем!

У Анны поверх простого черного платья был надет белый фартук. Она была поразительно хороша собой. Нежная, как газель, с лицом, почти малайского типа — чуть выдающиеся скулы, раскосые черные глаза, излучавшие мягкий блеск, и матовая кожа, с желтоватым оттенком. Руки ее, тоже желтоватые и узкие, были на редкость красивы для простой продавщицы.

Она прошла позади стойки в правый угол магазина, не видный через окно с улицы. Томас, последовавший за ней с внешней стороны прилавка, наклонился и поцеловал ее в губы и в глаза.

— Да ты совсем замерз, бедный! — сказала она.

— Пять градусов, — отвечал Том. — Но я даже не почувствовал холода, у меня было так грустно на душе.

Он сел на прилавок и, не выпуская ее рук из своих, продолжал:

— Ты слышишь, Анна?.. Сегодня нам надо набраться благоразумия. Пришла пора.

— О боже, — воскликнула она и робким, скорбным жестом поднесла к глазам подол фартука.

— Когда-нибудь это должно было случиться, Анна… Не плачь, не надо! Мы ведь с тобой решили быть благоразумными, правда! Ну, что поделаешь! Через это надо пройти!

— Когда? — сквозь слезы спросила она.

— Послезавтра.

— О, боже!.. Почему послезавтра? Еще одну недельку… Ну я прошу тебя!.. Хоть пять дней!..

— Невозможно, дорогая. Обо всем уже договорено в точности… Они ждут меня в Амстердаме… Я при всем желании не могу ни на один день отсрочить отъезд!

— Это так ужасно далеко!

— Амстердам? Ничуть не бывало! А думать друг о друге можно сколько угодно, ведь верно я говорю? Я буду писать тебе! Не успею приехать, как уже напишу…

— А помнишь еще, — сказала она, — как полтора года назад на стрелковом празднике…

Он перебил ее, зажегшись воспоминаниями:

— О, боже, подумать только — полтора года!.. Я принял тебя за итальянку… Я купил у тебя гвоздику и вдел ее в петлицу… Она и сейчас у меня… Я возьму ее с собой в Амстердам… А какая пылища и жара были тогда на лугу!..

— Да, и ты принес мне стакан лимонада из соседнего киоска… Я помню как сейчас! Там еще так пахло печеньем и толпой…

— И все-таки было замечательно! Разве мы сразу, по глазам друг друга, не отгадали, что будет дальше?

— Да и еще ты хотел прокатиться со мной на карусели… Но не могла же я оставить торговлю… Хозяйка бы так меня разбранила…

— Конечно, не могла, Анна, я отлично понимаю…

Она тихонько добавила:

— Но больше я уж ни в чем тебе не отказывала.

Он снова поцеловал ее в губы и в глаза.

— Прощай, моя дорогая, прощай, моя крошка, девочка моя! Да, пора уже начинать прощаться!

— О, но ведь завтра ты еще придешь?

— Конечно, приду, в это же время. И послезавтра утром тоже, я уж как-нибудь вырвусь… А сейчас я вот что хотел тебе сказать, Анна… Я уезжаю далеко, ведь что ни говори, а Амстердам не близко… А ты остаешься здесь… Только не погуби себя, Анна, ты слышишь меня? До сих пор ты вела себя благоразумно, это я говорю тебе.

Она плакала, закрыв лицо передником.

— А ты?.. А ты?..

— Одному богу известно, Анна, как сложится жизнь! Не всегда я буду молод… Ты умная девочка, ты никогда не заикалась о браке или чем-то подобном…

— Боже избави, мне требовать от тебя?..

— Человек в себе не волен… Если я буду жив, ко мне перейдет дело отца, я должен буду сделать подходящую партию… Ты видишь, я ничего не таю от тебя и в последние минуты… Я всей душой желаю тебе счастья, милая, хорошая моя девочка!.. Только не губи себя, Анна, слышишь? До сих пор, повторяю тебе, ты была благоразумна.

В маленьком магазине было тепло. Влажный аромат земли и цветов наполнял его. А за окном зимнее солнце уже клонилось к западу. Нежная, чистая, словно нарисованная на фарфоре, вечерняя заря позолотила небо над рекою. Уткнувшись в поднятые воротники, люди торопливо проходили мимо окна, не видя тех двух, что прощались в углу маленького цветочного магазина.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

«30 апреля 1846 года.

Дорогая мама,

от всей души благодарю тебя за письмо, в котором ты сообщаешь об обручении Армгард фон Шиллинг с г-ном фон Майбом, владельцем Пеппенраде. Сама Армгард тоже прислала мне извещение (очень аристократического вида, с золотым обрезом) и письмо, в восторженных выражениях рассказывающее о ее женихе. По словам Армгард, он писаный красавец и прекрасный человек. Как она, верно, счастлива! Все кругом выходят замуж! Из Мюнхена я тоже получила извещение, от Евы Эверс. Ей достался директор пивоварни.

А теперь позволь задать тебе один вопрос, милая мама: почему это до сих пор ничего не слышно насчет визита консула Будденброка в наши края? Уж не ждете ли вы официального приглашения от Грюнлиха? Совершенно напрасно, потому что он, по-моему, вовсе об этом не помышляет, а когда я ему напоминаю, говорит: «Да, да, дитя мое, но у твоего отца и без того много дела». Или вы, чего доброго, боитесь обеспокоить меня? Да нет же, ни вот настолечко! Или думаете, что я, увидев вас, затоскую по дому? Господи, да я ведь разумная, зрелая женщина и хорошо знаю жизнь.

Я только что была на чашке кофе у соседки, мадам Кезелау; это очень приятная семья; наши соседи слева, некие Гусманы (впрочем, их дом отстоит довольно далеко от нашего) тоже люди обходительные. У нас есть еще два друга дома, они живут неподалеку: доктор Клаасен (о нем я еще расскажу тебе в конце письма) и банкир Кессельмейер, закадычный друг Грюнлиха. Ты даже и вообразить себе не можешь, что это за забавный старичок! У него седые, коротко подстриженные бакенбарды и черные с проседью волосы на голове, больше похожие на пух, которые ужасно смешно колышутся от малейшего ветерка. А так как он очень болтлив и вдобавок еще вертит головой, как птица, то я его прозвала «Сорокой». Грюнлих на меня за это сердится и говорит, что сорока — воровка, а г-н Кессельмейер честный человек. При ходьбе он горбится и загребает воздух руками. Пуху него растет только до половины головы, а затылок красный и морщинистый. Он очень смешной и веселый. Иногда он треплет меня по щеке и говорит: «Славная вы женщина, ну и повезло же этому Грюнлиху, что он вас заполучил!» Тут он вытаскивает пенсне (у него их всегда три штуки при себе, все на длинных шнурках, вечно перепутывающихся на его белом жилете), морщит нос, вскидывает на него пенсне и, раскрыв рот, смотрит на меня с таким восхищением, что я начинаю громко хохотать. Но он на это не обижается.

Грюнлих очень занят; каждое утро он уезжает в город в нашем маленьком желтом шарабане и возвращается домой только поздно вечером. Иногда он сидит около меня и читает газету.

Когда мы едем в гости, к Кессельмейеру, например, или к консулу Гудштикеру на Альтерсдамм, или к сенатору Боку на Ратгаузенштрассе, нам приходится нанимать карету. Я уже не раз просила Грюнлиха купить ландо: когда живешь за городом, это прямо-таки необходимо! Обещать-то он мне обещал, но как-то наполовину. Как ни странно, но Грюнлих вообще неохотно со мной выезжает и злится, когда я разговариваю с кем-нибудь из городских знакомых. Может быть, ревнует?

Наша вилла, дорогая мама, которую я тебе уже описывала в подробностях, и вправду очень хороша, а теперь, после покупки новой мебели, стала еще лучше. Гостиная у нас в первом этаже такая, что даже ты осталась бы довольна: вся коричневого шелка. Рядом, в столовой, очень красивые панели; за каждый стул плачено 25 марок. Я сейчас сижу в кабинете, который в то же время служит нам маленькой гостиной. Кроме того, у нас есть еще курительная комната, где стоит и ломберный стол. Для зала — он находится по другую сторону коридора и занимает всю вторую половину этажа — мы недавно купили желтые шторы; это выглядит очень аристократично. Наверху — спальня, ванная, гардеробная и помещения для прислуги. Для желтого шарабана мы держим мальчика-грума. Обеими девушками я, в общем, довольна. Правда, я не вполне уверена в их честности, но мне ведь, слава богу, не приходится считать каждый грош! Короче говоря, дом у меня поставлен так, что вы не будете за меня краснеть.