Герман Хагенштрем, без сомнения, имел своих приверженцев и почитателей. Его рвение во всем, что касалось городских дел, поразительная быстрота, с которой фирма «Штрунк и Хагенштрем» достигла расцвета, широкий образ жизни консула, его дом и паштет из гусиных печенок, подававшийся к утреннему завтраку, производили немалое впечатление. Этот рослый, несколько тучный человек с короткой, но окладистой рыжеватой бородой и сплющенным книзу носом, деда которого не знал никто, даже собственный внук, и чей отец из-за своей выгодной, но сомнительной женитьбы не был принят в обществе, все же сумел породниться и стать вровень с несколькими наиболее видными семействами, — бесспорно, был из ряда вон выдающейся личностью, заслужившей всеобщее уважение. То новое и, в силу новизны, обаятельное, что отличало Германа Хагенштрема и, по мнению многих, ставило его выше других сограждан, заключалось в присущей ему терпимости и либерализме. Легкость и размах, с которыми он зарабатывал и тратил деньги, не имели ничего общего с размеренным, терпеливым, наследственным трудолюбием здешних коммерсантов. Этот человек, свободный от оков традиций и преемственности, был независим в своих действиях и чуждался всего старомодного. Он и жил-то не в одном из тех старинных, нелепо обширных патрицианских домов, где вокруг гигантских сеней тянутся выбеленные галереи. В его новом доме на Зандштрассе, являвшейся, собственно, только продолжением Брейтенштрассе, — доме с неказистым, выкрашенным масляной краской фасадом, но с умело и практично расположенными внутренними помещениями и всеми современными удобствами, не было ничего чопорного. Недавно, по случаю большого раута, консул Хагенштрем пригласил в этот самый дом певицу из Городского театра; после ужина она пела перед гостями, в числе которых находился и его брат — доктор прав, тонкий ценитель искусств, и уехала, щедро одаренная хозяином. В Городской думе он отнюдь не ратовал за ассигнование крупных денежных сумм на реставрацию памятников средневековья, но зато — факт неоспоримый — первым из всех горожан устроил у себя в доме и в конторе газовое освещение. Если консул Хагенштрем и руководствовался в жизни какой-нибудь традицией, то это была унаследованная от старого Хинриха Хагенштрема традиция свободного, прогрессивного и терпимого мировоззрения; на нем-то и основывалось почтительное удивление, которое он внушал своим согражданам.

Почетное положение Томаса Будденброка держалось на другом. В его лице чтили не только его самого, но и его еще не позабытых отца, деда и прадеда; помимо собственных деловых и общественных успехов, он являлся носителем старого купеческого имени, славного уже в течение столетия. Правда, немалую роль тут играла и его собственная непринужденная, обаятельная, светски обходительная манера носить и поддерживать это имя, так же как и его, необычная даже среди местных «ученых», общая образованность, и равной мере внушавшая почтение его согражданам и отчуждавшая их от него.

В четверг у Будденброков, ввиду присутствия консула, о предстоящих выборах говорилось немного, да и то в форме каких-то отдельных, почти безразличных замечаний, причем старая консульша скромно отводила в сторону голубые глаза. Только г-жа Перманедер не могла отказать себе в удовольствии нет-нет да и блеснуть своим поразительным знанием конституции, отдельные параграфы которой, а именно те, что относились к выборам в сенат, она изучила не менее досконально, чем в свое время законоположение о разводе. Она рассуждала об избирательных куриях, о составе избирателей, о бюллетенях, взвешивала все возможные случайности, без запинки произносила слова торжественной присяги, которую произносят избиратели, болтала о «нелицеприятном обсуждении» всех кандидатур в отдельных куриях и о том, как было бы замечательно, если бы она могла принять участие в «нелицеприятном обсуждении» личности Германа Хагенштрема. Затем она вдруг начала пересчитывать косточки от сливового компота на тарелке брата: «будет — не будет, будет — не будет», и быстро перебросила к нему недостающую косточку с соседней тарелки. а после обеда, не в силах больше сдерживать своих чувств, потянула консула за рукав в сторонку.

— О господи, Том, если ты станешь… если наш герб будет водружен в ратуше, в оружейной палате… О! Я умру от счастья! Да, да, просто умру, вот увидишь!

— Тони, голубушка, веди себя поспокойнее и посолиднее, очень тебя прошу! Обычно тебе это так хорошо удается. Разве я суечусь, как Геннинг Курц? Мы и без сенаторского титула что-нибудь да значим… И я верю, что ты останешься в живых при любом исходе.

Волненье, дебаты, борьба мнений продолжались. Консул Петер Дельман, suitier, к этому времени совсем уже разваливший свое дело, которое существовало разве что на вывеске, и благополучно проевший наследство своей двадцатисемилетней дочери, тоже принял участие в предвыборной кампании, выразившееся в том, что он сначала на обеде у консула Будденброка, а затем на обеде у Германа Хагенштрема, обращаясь к хозяину, громовым и раскатистым голосом восклицал: «Господин сенатор!» Зато старый маклер Зигизмунд Гош расхаживал по городу словно рыкающий лев, грозясь без зазрения совести удушить каждого, кто не пожелает голосовать за консула Будденброка.

— Консул Будденброк, милостивые государи!.. О, что за человек! Я стоял бок о бок с его отцом в тысяча восемьсот сорок восьмом году, когда тот в мгновенье ока усмирил ярость взбунтовавшейся черни… Если бы существовала на свете справедливость, не то что консул Томас Будденброк, а его отец и отец его отца уже были бы сенаторами.

Но, собственно говоря, воспламенял сердце г-на Гоша не столько сам консул Будденброк, сколько г-жа консульша, урожденная Арнольдсен. Он не обменялся с нею ни единым словом, ибо не принадлежал к богатому купечеству, не обедал за их столами и не наносил им визитов, но, как мы уже говорили, едва только Герда Будденброк появилась в городе, как взор угрюмого маклера, вечно влекущийся к необычному, уже отметил ее. Он вмиг понял, что эта женщина создана для того, чтобы хоть отчасти наполнить содержанием его серую жизнь, и душою и телом рабски предался той, которая едва ли даже знала его по имени. С тех пор он, как тигр вокруг укротителя, мысленно описывал петли вокруг этой нервозной, крайне сдержанной дамы, которой никто не потрудился его представить; и все это со зловещим выражением лица и с теми же коварно-смиренными повадками, с какими он, встречаясь с нею на улице, к великому ее изумлению, снимал перед ней свою иезуитскую шляпу. Заурядный мир, его окружавший, не позволял ему свершить ради этой женщины неслыханное злодейство, за которое он, конечно, уж предстал бы к ответу с сатанинским спокойствием, закутанный в неизменный свой плащ, горбатый, угрюмый, равнодушный. Будничность этого мира не позволяла ему путем убийств, преступлений и кровавых интриг возвести эту женщину на императорский трон. Единственное, что ему оставалось, это подать свой голос в ратуше за ее неистово почитаемого им супруга, да еще, может быть, со временем посвятить даме своего сердца перевод полного собрания пьес Лопе де Вега.

4

«Любая вакансия, освободившаяся в сенате, должна быть замещена в течение одного месяца» — так значилось в конституции. Прошло три недели со дня смерти Джемса Меллендорфа, и вот наступил день выборов, промозглый февральский день.

В час дня на Брейтенштрассе, перед ратушей, с ее украшенным глазурью фасадом, с остроконечными башнями и башенками, вздымающимися к белесому небу, с выступающими вперед колоннами крытого подъезда и готическими аркадами, открывающими вид на рыночную площадь с фонтаном посередине, собралась толпа. Люди упорно стоят на грязном рыхлом снегу, расплывающемся у них под ногами, переглядываются, смотрят на окна ратуши, вытягивают шеи. Ибо за этим порталом, в зале заседаний, где полукругом расставлено четырнадцать кресел, избирательное собрание, состоящее из сенаторов и членов городской думы, дожидается предложений избирательных курий.