— Уже поздно. Мы ожидали тебя ко второму завтраку.
Консульша, Христиан, Клотильда, Клара и Ида Юнгман уже столпились на площадке лестницы, чтобы приветствовать Тони…
Первую ночь на Менгштрассе Тони спала крепко и на следующее утро сошла вниз, в маленькую столовую, посвежевшая и успокоенная. Время было раннее, около семи часов. Никто еще не вставал, только Ида Юнгман заваривала кофе к завтраку.
— Ай, ай, Тони, деточка, — сказала она, взглянув на нее своими маленькими карими, еще заспанными глазами, — что это ты так рано?
Тони села у секретера — крышка его была откинута, — заложила руки за голову и стала смотреть на блестящие и черные от сырости каменные плиты двора, на мокрый пожелтевший сад, потом принялась с любопытством перебирать визитные карточки и записки.
Возле чернильницы лежала хорошо знакомая ей большая тетрадь из разносортной бумаги, в тисненом переплете с золотым обрезом. Отец вынул ее, надо думать, еще вчера вечером; странно только, что он не вложил ее, по обыкновению, в кожаный бювар и не запер в потайной ящик.
Она взяла тетрадь в руки, перелистала ее, начала читать — и увлеклась. В большинстве своем это были незатейливые записи о знакомых ей событиях, но каждый из пишущих перенимал у своего предшественника торжественную, хотя и не напыщенную, манеру изложения, инстинктивно и невольно воспроизводя стиль исторических хроник, свидетельствовавший о сдержанном и потому тем более достойном уважении каждого члена семьи к семье в целом, к ее традициям, ее истории. Для Тони ничего нового здесь не было, не впервые читала она эти страницы. Но никогда еще то, что стояло на них, не производило на нее такого впечатления, как в это утро. Благоговейная почтительность, с которой здесь трактовались даже самые маловажные события семейной истории, потрясла ее.
Опершись локтями о доску секретера, она читала серьезно, с всевозрастающим увлечением и гордостью.
Ее собственное маленькое прошлое тоже черта за чертой было воссоздано здесь. Появление на свет, детские болезни, первое посещение школы, поступление в пансион мадемуазель Вейхбродт, конфирмация… Все это рачительно записывал консул своим мелким, беглым, «купеческим» почерком: записывал, почти религиозно преклоняясь перед фактами; ибо разве и самомалейший из них не был волею господа, предивно руководившего судьбами семьи?
Что еще будет стоять здесь под ее именем, унаследованным от бабушки Антуанетты? Что бы ни стояло, отдаленные потомки будут читать это с тем же трепетом, с которым она сейчас мысленно следит за событиями прошлого.
Тони вздохнула и откинулась на стуле, сердце торжественно билось в ее груди. Все ее существо было преисполнено бесконечным почтением к себе, знакомое чувство собственной значительности, удесятеренное духом, веявшим со страниц тетради, охватило ее с такой силой, что мурашки побежали у нее по спине. «Звено единой цепи», — писал мне папа. Да! Да! Это-то и налагало на нее такую серьезную, такую высокую ответственность. Ведь и она была призвана содействовать делами и помыслами возвеличению своего рода.
Она опять перелистала тетрадь до самого конца, где на плотном листе in folio рукою консула было изображено генеалогическое древо Будденброков со всеми положенными скобками, рубриками и четко выписанными датами: начиная с бракосочетания родоначальника Будденброков и пасторской дочери Бригитты Шурен до женитьбы самого консула на Элизабет Крегер в 1825 году. От этого брака, гласила запись, произошло четверо детей. Далее, в строгой последовательности, были проставлены годы, месяцы и числа рождений, а также имена, полученные детьми при святом крещении. Под именем старшего сына значилось еще, что в 1842 году, на святой, он в качестве ученика вступил в отцовское дело.
Тони долго смотрела на свое имя, на незаполненное пространство под ним. И вдруг лицо ее приняло болезненно-напряженное выражение. Она порывисто схватила перо, не обмакнула, а стукнула им о дно чернильницы и затем, изо всей силы нажимая на него согнутым указательным пальцем и низко склонив пылающую голову, вывела своим неловким, косо взбегающим кверху почерком: «…22 сентября 1845 года обручилась с господином Бендиксом Грюнлихом, коммерсантом из Гамбурга».
14
— Я полностью согласен с вами, друг мой! Вопрос это важный и требующий скорейшего разрешения. Короче говоря: по установившемуся обычаю, приданое девушки из нашей семьи составляет семьдесят тысяч марок наличными.
Господин Грюнлих бросил на своего будущего тестя быстрый и деловитый взгляд.
— Вам известно… — произнес он; и это «вам известно» протяженностью точно соответствовало длине его левой золотисто-желтой бакенбарды, которую он задумчиво пропускал сквозь пальцы и выпустил не раньше, чем произнес эти два слова, — уважаемый батюшка, то глубокое почтение, которое я неизменно питаю к традициям и принципам! Но… не кажется ли вам, что в данном случае такое точное соблюдение однажды установленных правил граничит с некоторым педантизмом?.. Дело ширится, семейство процветает, обстоятельства разительно изменились к лучшему…
— Друг мой, — прервал его консул. — Вы знаете, что я человек широкий! Господи боже мой! Вы ведь мне даже не дали договорить. А я как раз хотел сказать, что, учитывая все обстоятельства, я готов пойти вам навстречу и к положенным семидесяти, не обинуясь, прибавить десять тысяч.
— Значит, всего восемьдесят тысяч… — подытожил г-н Грюнлих и пошевелил губами, что, по-видимому, должно было означать: не слишком много, но сойдет и так.
Соглашение было достигнуто, ко взаимному удовольствию, и консул, поднявшись со стула, с довольным видом побряцал в кармане увесистой связкой ключей: приданое девиц Будденброк «по установившемуся обычаю» как раз и составляло восемьдесят тысяч марок наличными.
После этого разговора г-н Грюнлих отбыл в Гамбург. Тони почти не ощущала новизны своего положения. Никто не мешал ей ни танцевать у Меллендорфов, Лангхальсов, Кистенмакеров и дома на Менгштрассе, ни кататься на коньках по реке, ни принимать ухаживанья молодых людей. В середине октября она была приглашена к Меллендорфам по случаю обручения их старшего сына с Юльхен Хагенштрем.
— Том, — воскликнула она, — я ни за что не пойду, это возмутительно!
Но все-таки пошла и веселилась до упаду.
Помимо всего прочего, несколькими строчками, вписанными ее рукой в семейную историю, она завоевала себе право, в сопровождении консульши или даже одна, покупать все, что ей приглянется, в лучших городских магазинах для своего приданого, разумеется изысканного и «аристократичного». Две швеи с утра до ночи сидели в маленькой столовой у окна, подрубали, метили белье и поглощали неимоверное количество домашнего хлеба с зеленым сыром.
— Полотно от Лентфера уже прислали, мама?
— Нет еще, дитя мое; смотри-ка, две дюжины чайных салфеток уже готовы.
— Очень хорошо. Но он обещал непременно прислать сегодня утром. Надо ведь еще успеть подрубить простыни.
— Ида, мадемуазель Биттерих спрашивает, где кружева для наволочек.
— В бельевом шкафу, деточка, в сенях направо.
— Лина!
— Можешь и сама пробежаться, душенька…
— О, боже мой! Я не для того выхожу замуж, чтобы самой бегать но лестницам.
— Ты уже решила что-нибудь относительно подвенечного платья, Тони?
— Moire antique [66] , мама!.. Без moire antique я венчаться не стану.
Так прошел октябрь, за ним ноябрь. К рождеству прибыл г-н Грюнлих, чтобы провести сочельник в кругу семьи Будденброков; от приглашения на праздник к старикам Крегерам он тоже не отказался. Обхождение его с невестой было исполнено предупредительной деликатности — чего, впрочем, и ждали от него, — без излишней церемонности, но и без навязчивости, без каких бы то ни было неуместных нежностей. Скромный и ласковый поцелуй в лоб в присутствии родителей скрепил обряд обручения. Временами Тони удивлялась, как мало его радость соответствовала отчаянию, которое он выказал при ее отказе. Теперь в его глазах, когда он смотрел на нее, читалось разве что довольство собственника. Правда, изредка, когда они оставались вдвоем, на него находило веселое настроение: он поддразнивал ее, пытался усадить к себе на колени и голосом, срывающимся от игривости, спрашивал:
66
шелковая материя (фр.)