— Да, Том, — задумчиво отвечал Христиан, — пожалуй, лучше было бы мне продолжать учение! В университете, наверно, чувствуешь себя премило… Приходишь, когда тебе вздумается, по доброй воле. Сидишь и слушаешь… как в театре…
— Как в театре! Тебе бы в кафешантане выступать — вот твое истинное призвание… Я не шучу! Я уверен, что это и есть твой тайный идеал, — заключил консул.
Христиан ему не возражал и в задумчивости глядел прямо перед собой.
— И ты осмеливаешься высказывать подобные соображения! Ты, который понятия, малейшего понятия не имеешь о том, что такое работа; ты, который способен только ходить по театрам, кутить и заниматься шутовством, чтобы потом, вообразив, будто это наполнило тебя какими-то необыкновенными чувствами, ощущениями, мыслями, копаться в себе, наблюдать за собой и бесстыдно болтать об этом вздоре…
— Да, Том, — грустно согласился Христиан и погладил себя по темени. — Это правда, ты верно подметил. В этом-то, понимаешь, и разница между нами. Ты тоже не без удовольствия ходишь в театр, и, по совести говоря, у тебя в свое время были разные там историйки, стихами и романами ты тоже когда-то зачитывался… Но только ты всегда умел сочетать это с усердной работой, с серьезным отношением к жизни… А мне это, понимаешь ли, не дано. Меня этот вздор захватывает целиком, на что-нибудь такое… настоящее меня уже не хватает… Не знаю, понимаешь ли ты…
— А, так ты и сам с этим согласен! — воскликнул Том; он остановился и скрестил руки на груди. — Ты малодушно подтверждаешь мою правоту, и тем не менее все остается по-старому. Да что ты — человек или животное. Христиан? Должна же у тебя быть хоть какая-то гордость, господи ты боже мой! Как можно продолжать вести жизнь, в защиту которой у тебя и слов-то не находится! Но это на тебя похоже! Ты весь в этом! Для тебя главное — вникнуть в какую-нибудь ерунду, понять и описать ее… Нет! Моему терпению пришел конец! — Консул отступил на шаг и сделал энергичный жест рукой, словно что-то зачеркивая. — Конец, говорю я! Ты аккуратно являешься за жалованьем, а в контору и носа не кажешь… И это бы еще с полбеды! Управляйся со своей жизнью, как знаешь, живи, как жил до сих пор. Но ты на каждом шагу компрометируешь нас! Нас всех! Ты выродок, нарыв на теле семьи! Язва нашего города! И будь этот дом моим, я бы вышвырнул тебя за дверь без всяких разговоров! — закричал он, широким, решительным жестом обводя все вокруг — сад, двор и амбары. Он окончательно утратил самообладание, давно сдерживаемая ярость прорвалась наружу.
— Опомнись, что с тобой, Том! — перебил его Христиан. Он был возмущен до глубины души, и выражалось это, надо сказать, довольно комично. Он остановился в позе, характерной для кривоногих, — чуть ссутулившись и при этом так выставив вперед голову, живот и колени, что издали смахивал на вопросительный знак. Его круглые, глубоко сидящие глаза, которые он раскрыл во всю ширь, начали краснеть по краям, как у отца, когда тот бывал в гневе, и краснота эта разлилась по скулам.
— Как ты говоришь со мной? — сказал он. — Что я тебе сделал? Я сам уйду отсюда, тебе незачем меня вышвыривать… Фу! — с глубокой укоризной добавил он и схватил воздух рукой, точно поймал муху.
Как это ни странно, но Томас не только не разъярился пуще прежнего, но молча склонил голову и опять медленно зашагал по дорожке. Казалось, он испытывал удовлетворение, даже радость оттого, что наконец-то вывел брата из себя, наконец-то подвигнул его на резкий отпор, на протест.
— Можешь мне поверить, — уже спокойно продолжал он, снова закладывая руки за спину, — что этот разговор мне крайне неприятен. Но когда-нибудь он должен был состояться. Подобные сцены между братьями ужасны, и все-таки нам нужно было выговориться. А теперь, мой друг, мы с тобой можем хладнокровно обсудить все дела. Ты, как я вижу, не удовлетворен своим положением. Не так ли?
— Да, Том, ты прав. Видишь ли, вначале я был очень, очень доволен… И, конечно, мне здесь лучше, чем в каком-нибудь чужом деле. Но мне, так я думаю, не хватает самостоятельности… Я всегда завидовал тебе, когда наблюдал, как ты сидишь и работаешь. Для тебя это в сущности даже не работа. Ты работаешь не потому, что тебя к этому принуждают. Ты хозяин, глава предприятия. Ты заставляешь других работать на себя, а сам только производишь расчеты, всем управляешь… Ты свободный человек. Это нечто совсем иное…
— Пусть так, Христиан! Но почему ты не сказал об этом раньше? Ты волен стать самостоятельным или хотя бы более самостоятельным. Ты же знаешь, что тебе, как и мне, отец выделил пятьдесят тысяч марок из наследственной доли; и я, само собой разумеется, готов в любую минуту выплатить тебе эту сумму для разумного и толкового ее применения. В Гамбурге, да и в любом другом городе, есть достаточно солидных предприятий, нуждающихся в притоке капитала. В одно из них ты мог бы вступить компаньоном. Давай подумаем об этом каждый про себя, а потом, при случае, переговорим с матерью. Сейчас же мне надо идти в контору, а ты за эти дни мог бы закончить английские письма, которые у тебя еще остались… Что ты думаешь, например, о «Х.-К.-Ф.Бурмистер и Ко » в Гамбурге, импортная и экспортная контора? — спросил он уже в сенях. — Я его знаю и уверен, что он ухватится за такое предложение…
Разговор этот происходил в конце мая 1857 года. А в начале июня Христиан уже отбыл в Гамбург через Бюхен, — тяжкая утрата для клуба. Городского театра, «Тиволи» и всех любителей веселого времяпрепровождения. Местные suitiers в полном составе, среди них доктор Гизеке и Петер Дельман, явились на вокзал, поднесли Христиану цветы и даже сигареты, причем все хохотали до упаду, видимо, вспоминая истории, которые он им рассказывал. Под конец доктор прав Гизеке, при всеобщих воплях восторга, прикрепил к пальто Христиана огромный котильонный орден из золотой бумаги. Этот орден пожаловали Кришану за выдающиеся заслуги обитательницы некоего дома неподалеку от гавани, гостеприимного приюта, у дверей которого по ночам горел красный фонарь.
4
Внизу задребезжал колокольчик, и г-жа Грюнлих, верная своей новой привычке, появилась на площадке, чтобы, перегнувшись через белые лакированные перила, посмотреть вниз. Но едва там отворили дверь, как она порывистым движением нагнулась еще ниже, потом отпрянула, одной рукой прижала к губам платочек, другой подобрала юбки и, так и не распрямившись, ринулась наверх. В следующем пролете она столкнулась с мадемуазель Юнгман и быстро шепнула ей несколько слов, на что Ида от радости и испуга ответила по-польски, нечто вроде «Муй боже коханы!»
В это самое время консульша Будденброк сидела в ландшафтной и вязала двумя большими деревянными спицами не то шаль, не то одеяло. Было одиннадцать часов утра.
Внезапно в ротонде появилась горничная, постучала в застекленную дверь и, «уточкой» приблизившись к консульше, подала ей визитную карточку. Консульша взяла ее, поправила очки, без которых она уже не могла заниматься рукоделием, взглянула на карточку, но тут же перевела взгляд на румяное лицо девушки, еще раз перечитала и опять поглядела на горничную. Наконец она произнесла вполне дружелюбно, но решительно:
— Что это значит, голубушка? Скажи, пожалуйста, а?
На карточке стояло: «Кс.Ноппе и Ко ». Но «Кс.Ноппе», равно как и союз «и», были зачеркнуты синим карандашом, оставалось одно, «Kь».
— Там какой-то господин спрашивает вас, сударыня, — отвечала девушка, — только он говорит не по-нашему и сам очень уж чудной!
— Проси, — распорядилась консульша, уразумев, что визит ей собирается нанести именно «Ко ».
Горничная ушла. Но застекленная дверь тут же открылась снова, пропуская коренастую фигуру, которая остановилась в дальнем углу комнаты и пробурчала нечто вроде «честь имею»…
— Доброго утра, — сказала консульша. — Не угодно ли вам подойти поближе. — При этом она оперлась рукой о сиденье софы и слегка приподнялась, так как еще не решила, уместно ли будет в данном случае встать.