Значит, сам Грюнлих был ничто? А сведения, которые о нем собрал консул, книги, которые он самолично проверял?.. Как бы там ни было, а его решение и пальцем не шевельнуть в пользу зятя теперь еще более утвердилось. Да, значит он ошибся! По-видимому, Грюнлих сумел создать впечатление, что он и «Иоганн Будденброк» действуют заодно. Это непомерно широко распространившееся заблуждение надо рассеять раз и навсегда! Кессельмейер тоже будет удивлен! Есть ли у этого паяца совесть? Все ясно: он нагло спекулировал на том, что консул Будденброк не допустит банкротства мужа своей дочери, и ссужал деньгами давно уже разорившегося Грюнлиха под все более и более грабительские проценты.
— Это несущественно, — коротко сказал он наконец. — Перейдемте к делу. Если мне, как коммерсанту, предлагают дать свое заключение, то я, увы, принужден констатировать, что человек, попавший в такое положение, хоть и глубоко несчастен, но в такой же мере и виновен.
— Отец… — пролепетал г-н Грюнлих.
— Это обращение мне не по вкусу, — отрезал консул. — Ваши претензии к господину Грюнлиху, милостивый государь, — продолжал он, полуобернувшись к банкиру, — выражаются в шестидесяти тысячах марок…
— Вместе с невыплаченными и причисленными к основному капиталу процентами эта сумма составляет шестьдесят восемь тысяч семьсот семьдесят пять марок и пятнадцать шиллингов, — с готовностью отвечал Кессельмейер.
— Отлично. И вы ни в коем случае не пожелали бы и впредь проявить терпение?
Господин Кессельмейер попросту расхохотался. Он смеялся, разинув рот, каким-то лающим смехом, впрочем, отнюдь не издевательским, а скорее добродушным, и при этом смотрел консулу прямо в глаза, словно приглашая и его повеселиться.
Маленькие, глубоко сидящие глаза Иоганна Будденброка помрачнели, веки вдруг стали красными, минутой позже краска разлилась и по скулам. Он задал свой вопрос, собственно, лишь для проформы, отлично зная, что, даже если бы этот один кредитор и согласился на отсрочку, положение дел все равно бы почти не изменилось. Но манера, с которой г-н Кессельмейер позволял себе разговаривать с ним, до крайности обидела и оскорбила консула. Резким движением он отодвинул все, что лежало перед ним, бросил карандаш на стол и объявил:
— Итак, ставлю вас в известность, что впредь я интересоваться этим делом не намерен.
— Ага! — воскликнул г-н Кессельмейер, потрясая в воздухе руками… — Вот это я понимаю! Вот это сказано так сказано! Господин консул готов уладить все простейшим образом! Без канители! Не сходя с места!
Иоганн Будденброк даже не удостоил его взглядом.
— Ничем не могу быть вам полезен, друг мой, — спокойно оборотился он к Грюнлиху. — Предоставим события их естественному ходу… Я не вижу возможности поддержать вас. Возьмите себя в руки, ищите сил и утешения у господа бога. Я вынужден считать этот разговор законченным.
Лицо г-на Кессельмейера совершенно неожиданно приняло серьезное выражение, что как-то удивительно не вязалось с ним. Но тут же он ободряюще кивнул г-ну Грюнлиху. Последний сидел неподвижно и ломал свои длинные, простертые на столе руки так, что трещали суставы.
— Отец… господин консул, — дрожащим голосом произнес он, — не может… не может быть, чтобы вы желали моего разорения, моей гибели! Выслушайте меня! Речь идет о ста двадцати тысячах… Вы можете спасти меня! Вы богатый человек! Рассматривайте эту сумму как угодно… как выдел, как наследственную долю вашей дочери, как процентную ссуду… Я буду работать… Вы знаете, я человек живой и находчивый…
— Я сказал свое последнее слово, — отвечал консул.
— Позвольте… Правильно ли я понял? Вы не можете помочь? — осведомился г-н Кессельмейер и, сморщив нос, поглядел на консула через стекла пенсне. — Если мне позволено будет подать совет господину консулу… это было бы подходящим случаем доказать состоятельность фирмы «Иоганн Будденброк»…
— Вы поступили бы разумнее, милостивый государь, предоставив мне самому заботу о добром имени моей фирмы. Для доказательства своей платежеспособности мне нет нужды бросать деньги в первую попавшуюся лужу!..
— Ну, разумеется, нет! А-ага! Лужа… это очень остроумно! Но не полагаете ли вы, господин консул, что распродажа с торгов имущества вашего зятя бросит тень, представит в невыгодном свете… и вас тоже? Что?
— Я могу только еще раз посоветовать вам предоставить мне самому заботу о моей репутации в деловом мире, — твердо сказал консул.
Господин Грюнлих растерянно взглянул на банкира и начал снова:
— Отец, умоляю вас, подумайте о том, что вы делаете… Разве речь идет обо мне одном? О, я… пусть я погибну! Но ведь ваша дочь, моя жена, которую я боготворю, которой я так упорно добивался… и наш ребенок, наше невинное дитя… они тоже обречены на нищету! Нет, отец, я этого не вынесу! Я покончу с собой! Наложу на себя руки, верьте мне! И да отпустит вам господь ваше прегрешение!
Иоганн Будденброк откинулся в кресле; он побледнел, сердце его усиленно билось. Вот уже второй раз атакует его этот человек, давит на него своими переживаниями, вернее всего непритворными. Опять он бросает ту же ужасную угрозу, как в день, когда консул сообщил ему о содержании письма своей дочери, отдыхавшей в Травемюнде, и опять — отличительная черта его поколения — консула пронизывает знакомый благоговейный трепет перед миром человеческих чувств, идущий вразрез с его трезвым умом коммерсанта. Но этот приступ длился не более секунды. «Сто двадцать тысяч марок», — шепнул ему какой-то внутренний голос, и Иоганн Будденброк твердо и уверенно заявил:
— Антония — моя дочь. Я сумею оградить ее от незаслуженных страданий.
— Что вы хотите этим сказать? — г-н Грюнлих обомлел.
— Вы это узнаете, — отвечал консул. — Сейчас мне больше нечего добавить. — С этими словами он поднялся, решительно отодвинул кресло и пошел к двери.
Господин Грюнлих сидел молча, прямо, словно неживой; только его губы судорожно дергались, хотя ни одно слово не срывалось с них. К г-ну же Кессельмейеру, напротив, после решительного, не допускающего дальнейших пререканий движения консула вернулась вся его резвость. Теперь она уже била через край, перешла всякие границы, сделалась почти зловещей! Пенсне свалилось с его носа, кончик которого высоко задрался, а крохотный рот с двумя одиноко торчащими желтыми зубами, казалось, вот-вот разорвется. Его маленькие красные руки изо всех сил загребали воздух, пух на голове трепыхался, лицо в рамке седых бакенбард, перекошенное от непомерной веселости, стало цвета киновари.
— А-ага! — вскричал он так, что голос его сорвался. — Весьма, весьма забавно! Я бы на вашем месте, господин консул Будденброк, призадумался, прежде чем швырнуть в канаву столь очаровательный, столь редкостный экземпляр зятька!.. На всем божьем свете не сыщешь такой находчивости и живости! Ага! Уже четыре года назад, когда нам приставили нож к горлу, мы раструбили на бирже о помолвке с мадемуазель Будденброк, хотя никакой помолвки не было еще и в помине. Ловко, ничего не скажешь! Ловко!..
— Кессельмейер, — взвизгнул г-н Грюнлих и судорожно замахал руками, словно отгоняя от себя призрак; затем он ринулся в противоположный угол комнаты, бессильно опустился на стул, закрыл лицо ладонями и согнулся так, что концы его бакенбард коснулись ляжек. Несколько раз у него даже подкинуло вверх колени.
— Как мы это сварганили? — продолжал г-н Кессельмейер. — Как нам удалось подобраться к дочке и к приданому в восемьдесят тысяч марок? Ого-го! У человека «живого и находчивого» за этим дело не станет! Надо только выложить перед папенькой хорошие, чудные, аккуратные книги, в которых все в образцовом порядке… За исключением одного… что они не вполне совпадают с суровой действительностью!.. Ибо в действительности три четверти приданого уже были предназначены для уплаты по векселям!
Консул, смертельно бледный, стоял, схватившись за ручку двери. Мороз подирал его по коже. Представить себе, что в этой маленькой, освещенной тревожным светом комнате он один лицом к лицу с мошенником и с взбесившейся от злобы обезьяной!